Круче стал спуск, и толпа побежала. У тебя был первый разряд по футболу, второй ― по волейболу, третий ― по легкой атлетике. У женщины спортивных разрядов не было, и ты оттеснил ее к стене дома. Вам повезло: один из оконных проемов, покатый подоконник которого был почти на уровне тротуара, оказался свободным. Ты прижал женщину к заколоченному досками окну и повернулся к бульвару спиной. Стоять на покатом подоконнике было трудно, ноги уставали, но ты был спортсмен-разрядник. Ты смотрел в глаза женщине, которую ты тогда любил, ты очень долго смотрел в ее глаза, тебе надоело видеть глаза.
За твоей спиной кряхтела, дышала, шуршала ботинками толпа. Ты не видел лиц, потому что ты не мог их видеть.
Сколько времени вы стояли на подоконнике, ты не знал, и не узнал никогда. Только после этого стояния у тебя две недели болели икры.
В этот день умер великий русский композитор Сергей Прокофьев. Никто не знал об этом: некролога так и не было.
В этот день напротив Восточной трибуны стадиона "Динамо" играли в хоккей команды ВВС и "Динамо". На матче присутствовало три тысячи человек.
Ты догадался много позже: в тот день важно было не то, что умер Сталин, а то, что ты жив.
Трамвай переехал плотину, позвякивая, влез на некрутую горку и под крик кондукторши: "Тимирязевская академия!" остановился.
Вставать с пригретого деревянного трамвайного сиденья не хотелось, но он встал, и ненужно цепляясь за брезентовые петли держалки ― баловался, прошел к выходу. Он стоял на булыжной мостовой, а двухвагонный трамвай, уютно отбрасывающий на черное ничто отсветы домашних окон, уходил. И ушел.
Отрешившись от яркости трамвайного существования, он увидел тусклые огни фонарей на деревянных столбах. Слева было грязно-желтое здание Института механизации и электрификации сельского хозяйства, справа щегольской ансамбль академии. Места эти он знал. Миновав академию и прошагав недолго вдоль забора, отделявшего дорогу от леса, он дошел до разрыва в заборе и свернул направо. Сначала были двухэтажные бревенчатые весело построенные дома с разноцветными абажурами в узорчатых окошках, потом не было ничего, кроме просеки в лесу.
А в лесу была зима, про которую уже стали забывать в городе. Темно, хоть глаз выколи. Но он знал путь ― быстро шел по замерзшей к ночи дорожке, а потом и по центральной аллее. У столба, обозначавшего двадцать четвертый участок, он остановился и осмотрелся.
Первобытная тишина безлюдья. И не верилось, что лыжно-пешеходная самодельная тропка, криво пробитая направо, ― дело лыжников и пешеходов.
Он ступил на тропу и замедлил шаг, ожидая увидеть то, что хотел увидеть.
Тело лежало поперек тропы, ничком, лицом книзу. Тело мертвого человека. Труп. Труп закоченел уже, и он ногой легко перевернул его. Он наклонился и зажег спичку.
В оранжевом колеблющемся свете увидел стылые открытые глаза и дырки во лбу. От этой же спички он и прикурил. Он стоял над трупом и курил сигарету "Дукат". Когда ярко-красный уголек дополз до пальцев, он бросил окурок и послушал, как этот уголек еле-еле шипел в снегу. Сказал негромко, отчетливо, хорошим баритоном:
― Вот тебе и конец, скотина.
Перешагнул через труп и продолжил свой путь по самодельной тропе. Он выбрался из леса через рельсы. Большим Коптевским переулком дошел до Красноармейской, свернул направо, к Малокоптевскому, добрался до покоя из трех домов: дом два "а", дом два "б" и дом два "в". Он заглянул в дверь котельной. Истопник-татарин шуровал в большом огне длиннющей кочергой: видимо, только-только засыпал уголь.
Он знал, что истопник, пошуровав, закроет топку и пойдет в дом два "в" пить чай.
Татарин закрыл топку и пошел в дом два "в" пить чай.
Подождав немного, он проник в котельную, открыл топку и долго смотрел на бушевавший огонь. Затем снял галоши с аккуратных своих скороходовских ботинок и кинул их в пламя. Галоши медленно занялись и быстро сгорели химическим синим пламенем. Глянул на часы. Было полпервого. Он закрыл топку, покинул котельную, покинул Малокоптевский, покинул Инвалидную улицу и на станции "Аэропорт" спустился в метро. Обыкновенный молодой человек дождался поезда, вошел в пустынный по позднему делу вагон, сел на кожаное сиденье, устроился поудобнее. К "Динамо" он уже согрелся, а к "Маяковской" задремал.
― Вам мокрый гранд в Гавриковом размотать надо, а я-то здесь при чем? Советское правительство в связи со смертью великого вождя товарища Сталина простило меня, и я собираюсь выйти на дорогу честной жизни.
― Долго собираешься.
― Отдохнуть надо самую малость.
Витенька Ященков по кличке Ящик смотрел на начальника отделения первого отдела МУРа майора Александра Смирнова нахальными невиноватыми глазами. Шестерка, кусочник, портяночник сорок девятого года (проходил по делу ограбления продуктовой палатки) в лагере заматерел, подсох, лицом определился. И наколка на правой руке обросла: на могильном кресте появилась вторая перекладина ― в законе теперь, значит, Ящик.
― Еще что можете сказать, Ященков?
― И вчерась отдыхал у Нинки на Покровке. Весь вечер отдыхал и всю ночь.
Длинно и требовательно зазвонил телефон. Александр снял трубку, сказал: "Майор Смирнов", и начал слушать. Послушав немного, он поднял глаза и стал внимательно рассматривать Витеньку, внимательно и как бы по новой изучающе. Витенька слегка забеспокоился, вытянул шею, тоже стал слушать энергичное бульканье трубки ― а как про него говорят? Булькало непонятно.
Но говорили не про него.